Анатолий Афанасьев - Мелодия на два голоса [сборник]
Первое светлое, Солнечное ощущение стушевывается, стушевывается, стушевывается, но совсем не исчезает. Все-таки нет болезни непобедимой, думаешь ты романтически, все больные подлечатся, встанут и пойдут восвояси, пожав мне руку на вечное прощание.
Пожалуй, не встанет Дмитрий Савельевич Мещеряков. Когда вижу его, я понимаю, что ненавижу болезнь по-звериному, по-собачьи, а не с благородным пониманием. Болезнь— мой единственный, главный и мерзкий враг в жизни. Я ненавижу ее так, как мальчик ненавидит пьяного мужика, мимоходом ни за что давшего ему щелчок, ненавижу, не умея ничего доказать и оттого самоспасительно бесясь, строя сумасшедшие планы, приписывая черты болезни всему дурному на свете.
Нет конца борьбе, где бесценные победы постоянно превращаются в поражения и не приносят тебе той радости, которую ты заслужил хотя бы: старанием.
Когда я вошел сегодня в палату, Берсенев брился, а Дмитрий Савельевич ел компот. Его тянет на кислое.
Странный и самолюбивый Кислярский читал передовую в «Правде», Улыбался. Я его понимаю. Он наслаждается все утро мыслью, что не его сегодня оперируют, не он рискует. Бедный старик.
Я поздоровался своим обычным, дружелюбным и слегка официальным кивком (официальным, чтобы больные не подумали, что с ними сюсюкают — до того они больны) и приблизился к Дмитрию Савельевичу. Это тот человек, которого из сегодняшних моих больных я уважаю больше всех. Уважаю настолько, что даже не сожалею, предвидя его скорую кончину. Что сожаление, — Дмитрий Савельевич не умирает, а уходит из мира, не наследив на чистой ниве земли грязными подошвами. Он уходит, устав. И его не страх смерти мучает, а суматошные пустяки, кои мы, еще живущие здесь, нагромождаем вокруг его обыкновенного ухода.
— Отказались делать укол, Дмитрий Савельевич? — спросил я приветливо.
— Отказался, Дмитрий Иваныч. Уйми, христа ради, свою гвардию. Ребята у тебя хорошие, но не понимают…
— Ладно, — сказал я, — как дома, все в порядке?
— Коля (это его внук) сессию сдал, прислали письмо. Ниночка замуж вроде выходит, торопится. Девки теперь пухнут преждевременно, как блины, а там кто его знает. Но мы не спешили с таким вопросом…
— Да, — сказал я, — мы не спешили. Я, помню, женился в тридцать лет…
— И я в тридцать, — обрадовался Дмитрий Савельевич.
Я знал раньше, что он женился поздно. Я-то сам расписался с Машей, когда мне едва двадцать наскреблось. Война была.
— А мы с Крошкой обкрутились при нэпе, — не очень впопад сообщил Кислярский. Петр Демин, шофер и беззаветный мой поклонник, цыкнул на него неприлично громко. Так они и не нашли с Кислярским общий язык. Может быть, надо их расселить, но, думаю, Демина скоро выпишем.
Теперь я повернулся к Берсеневу. Он улыбался отрешенно и высоко, как мученик Христос. Механическая бритва в его руках только мешала полному сходству.
— Все в порядке? — улыбнулся я. — Вы готовы?
— Пожалуй, — ответил Берсенев, улыбаясь еще приветливей, чем я. — В разумных пределах готов. А вы?
— Я — готов. Через час начнем. Знаете что, Берсенев. Я вот вижу задумчивость в ваших глазах. Напрасно. То, что у вас, — это даже не операция, а процедура. Для нас это процедура.
— Конечно, понимаю! — ответил он и уже улыбался так радостно и светло, как я, ошеломленный, и не видел никогда. Полное счастье светилось на его симпатичном, светлобровом лице. А все от нервов. Догадываюсь, что значит долго представлять себя с разрезанным животом, вываленными внутренностями, на краю отвратительного безгласного бытия. Берсенев эту картину себе ясно представлял, и не единожды. Оттого так и светятся его глаза, вся его воля и выдержка в кулаке. Надо срочно ему укол, допинг.
— Ну, а вы как? — обратился я к Кислярскому.
— Хорошо! — сказал он неожиданно коротко. Петр в этой небывалой кроткости, естественно, учуял подвох.
— Он, Дмитрий Иваныч, учебников много прочитал. Все о себе узнал. Теперь ему хорошо, — сказал Петр угрожающим голосом.
— Некоторые, — ответил Кислярский смиренно, — предпочитают тратить свободное время на изготовление каменного топора, а я действительно читаю книжки. И ты, Петя, при всем моем уважении к тебе, в этом вопросе меня не переубедишь.
— А мне твое уважение… — стесняясь при мне выматериться, воинствующий шофер подавился спазмой, в горле у него что-то булькнуло.
Берсенев спросил:
— Скажите, доктор, нельзя ли мне позавтракать?
— Лучше не надо, — сказал я.
— Спасибо! — сказал Берсенев.
Из палаты Берсенева я вернулся в процедурную. Женя Пенин со старшей сестрой заполняли бесчисленные наши протоколы и бланки.
— Кто готовил Берсенева? — спросил я резко.
Нина Александровна и Пенин переглянулись недоуменно. У Пенина есть привычка: он не может стоять на месте и во время разговора прыгает перед тобой, как марионетка. На операции это ему не мешает, но и там он иногда дергается весь, и я часто боюсь за больного. Все равно на операции я ему не доверяю. Скверно, но ничего не могу с собой поделать. Нет у меня доверия к цепким и сильным рукам Пенина. В них отсутствует такт. Оперируя, он причиняет телу лишнюю боль. Я понимаю, что это мистика; больной под наркозом и так далее, но тем не менее доверять никогда ему не смогу. Вижу, как он делает перевязки: быстро, умело, темпераментно. И опять лишняя боль. Больному от его пальцев не легче, а Пенин не чувствует. Скажи ему — обидится. Да и как сказать.
А кто лучше его ведет больного после операции? Разве что Клавдия Васильевна, умница, великая милосердная сестра.
— Кто готовил Берсенева? — повторил я резко.
— Мы готовили, Дмитрий Иванович. Кто же еще, — удивленно сказала Нина Александровна.
— Ему до сих пор не сменили рубашку. Он грязный!
Пенни опустил голову, вскочил и забегал.
— Повторится еще раз, — сказал я, — обоим по выговору. Стыдно, молодые люди!
Нина Александровна старше меня. Невежливо называть ее «молодыми людьми», но не могу сдержаться, когда вижу такое. Убей, своруй, подличай, но к больным относись добросовестно. Иначе цена тебе — копейка…
3Последний снимок Берсенева расстроил и удивил меня. Оказывается, болезнь его быстро прогрессирует, и дела у него намного хуже, чем я предполагал. Как же он так держится? Почему я не заметил? Молодость пациентов, шаткий благодетель, часто сбивает с толку. Молодой — значит, здоровый, даже врачи не всегда умеют избавиться от этого ложного представления.
А умирают, к сожалению, одинаково и молодые и старые. Разумеется, молодые умирают реже — горькое утешение. Умирают одинаково — в страданиях и жутком сожалении о несбывшемся. Так жалко их бывает, сердце болит, отдал бы свою кровь, да что толку.
Мой скальпель — только, он опора. Болезнь, подлое животное, изгладывает человеческое тело, точит его, вкапывается. в мякоть, сосет кости. Скальпель беспощаден и достоин самой болезни.
Наша промышленность выпускает скальпели некачественные, можно сказать, тупые. Лучшие скальпели все-таки японские и французские. Но в операциях мы не уступаем иностранным коллегам. Можно, себе представить глубину нашей спасительной злости…
Берсенева везли в операционную.
— Здравствуйте, товарищи! — сказал он, улыбаясь всем нам, анестезиологу Володе, оперсестрам, мне, ассистентам. — С почтением низкий поклон!
Лицо его, бледное и измученное, струилось, как темная вода, глаза бешено пылали. Я подошел, к нему и, пока его перекладывали, на стол, сказал:
— Знаете, Володя, снимок последний плохой. Беспокоюсь, что придется удалить левую почку!
— Удалить, чтоб больше не носить! — ответил Берсенев весело и твердо. — Худо доктор. Удаляйте, но только в крайнем случае. Я на вас надеюсь… А что-то стол у вас узок. Другого стола нету? Руки, видите, Дмитрий Иванович, руки девать некуда.
— Ничего, ничего, — сказал анестезиолог и вопросительно на меня посмотрел.
Сестра готовила шприц. Я улыбался Берсеневу, как только мог успокоительно.
— Сестры у вас какие красивые все, — крякающим голосом сказал Берсенев. — А я голый. Давайте, я накину шинельку, потом опять лягу. Так будет приличнее, как вы думаете, Дмитрий Иваныч?! Стол у вас, честное слово, узок. Вы не могли столы перепутать? Это не обеденный?
Сестры делали свое привычное дело четко и стройно. Правда, отобрал их Володя по высоким нормам. Три высокие ясноглазые молодые газели. А Берсенев держится на пределе.
— Доктор, — сказал Берсенев трезво и строго. — Моя жизнь никому особенно не нужна. Не волнуйтесь. Работайте спокойно. Привет всему персоналу больницы. Ура!
Сестра Маша прыснула. Анестезиолог ожег ее медленным взглядом. В глазах Берсенева уже плыли видения. Болезнь покинула его и готовилась к встрече со мной. Спи, дорогой мой мальчик. Он несильно рванулся и широко распахнул глаза. Сознание в последний раз выскользнуло из-под мучительно сладкого мрака наркоза.